Миры Владимира Мартынова

Tilda Publishing
КУЛЬТУРА
Антон Веселов

Русский художник Владимир Мартынов с размахом празднует 60-летие. В НГХМ ему посвящают целый этаж, в «Победе» называют фотографом и мультимедиа-артистом, а в НГУАДИ — профессором. Для нас, друзей, он просто арт-вселенная.
Оксана Ефременко, арт-директор театра «Старый дом».
Владимир Владимирович Мартынов в возрасте 33 лет. Москва, Дом творчества художников «Челюскинская дача», 1992 год. Фотография предоставлена художником
Искусствовед Виталий Пацюков назвал работы Владимира Мартынова третьей реальностью, доктор искусствоведения Алексей Толстой — пластической утопией, а профессор истории искусств Дэвид Льюис — радикально распахнутым космосом.
Живопись, графика и мультимедиа-арт проекты Владимира Мартынова представлены практически во всех топовых российских музеях, они есть в собрании Эрмитажа, Русского музея, Третьяковской галереи, а также в частных галереях и коллекциях. При этом художник всю жизнь живет в Новосибирске и работает профессором на кафедре рисунка в Новосибирском государственном университете архитектуры, дизайна и искусств.

Как новосибирский художник попал в «большое искусство», как создал собственную феноменологию, оценённую ведущими искусствоведами в области современного искусства в России и за рубежом, в какой среде он вырос и сформировался и как рекомендует взаимодействовать с абстрактным искусством — об этом наш разговор.
— Глядя на твои институтские фото, кажется, что все вы, известные новосибирские художники, архитекторы, дизайнеры, ждали друг друга! Как вышло, что все звёзды разом вышли на небосклон?
— Так бывает. Волны повторяются, хоть они и крайне редки. После нашего «потока» пришла ещё одна волна, которая принесла Стешенко, Григоренко, а с ними архитектора Куликова и дизайнера Бухтоярова.
— Ваша волна — это Мартынов, Скотников, Мизин, Ложкин, Чернов… Вы все такие разные!
— Участником этой волны был ещё и мой одноклассник Иван Шалмин, и как раз с его подачи, можно сказать, возникла история бумажной архитектуры в Новосибирске, ею «заразились» и Гребенников, и Чернов, а за ними — Ложкин, Мизин, Кузнецов и Смышляев.
Бывают такие центростремительные силы — воронки. Скажем, Сергей Гуляйкин. Он работал в Сельхозпроекте, а с ним Гребенников и Чернов. Вот это и была прогрессивная тусовка! А Сергей дружил с Шалминым — и вот круг замкнулся.
А дальше в дело вступила японская архитектура. В библиотеке Сибстрина был такой уникальный журнал — Japan Architecture, и как раз с ним связано развитие бумажной архитектуры в целом в нашей стране. В Москве, например, им увлекались Бродский и Уткин, примерно наши ровесники, учились в МАРХИ, и тоже вышли на этот журнал. А в нём — конкурсы для молодых архитекторов, причём за победу давали приз в долларах (правда, в СССР за их хранение полагалась статья). Так молодые советские архитекторы со всей страны начали участвовать в архитектурных конкурсах японского журнала и даже получать премии.
— Но тебя волна бумажной архитектуры не задела.
— У меня были другие цели, я в институт пришёл, чтобы стать профессиональным художником. И, кстати, не сразу попал туда, я ведь был романтиком и раздолбаем. Я понимал, что такое Каспар Давид Фридрих, и на Алтае с любой сопки только его пейзажи и видел. Мне нравилось рисовать картинки в тетрадках, а что такое вступительные в институт — меня это вообще не интересовало.
— Неужели не сдал академический рисунок?
— Тогда надо было сдавать экзамен по математике.
И вот я пришёл и думаю: «Что же я тут делаю?!» И пошёл работать в оперный, в декорационный цех. Мне повезло — я видел на сцене Григоровича, он ставил тогда «Спартака».
Чтобы попасть в декорационный цех, нужно пройти через всю сцену, подняться по лестнице вверх, так что жизнь театра я наблюдал каждый день.
— Как взяли без образования?
— Я устроился учеником, краску замешивать. Но это было очень романтично: огромная «кухня», на плитках стоят невероятные цинковые баки, в которых варят древесный клей. Рядом — «краскотёрка» метра полтора в высоту, а в огромных мешках лежат краски для декораций. Декорации делали так: на пол насыпали опилки, потом натягивали холст и писали декорации, передвигаясь прямо по холсту или тюлю. Опилки нужны были для того, чтобы холст не прилипал к полу. Краски использовали разные — и клеевые, и анилиновые. Я ходил на работу в эйфории.

Тогда на аллее собирались школьники — покурить, посидеть, и вдруг раздавался свист, отдирали колья от лавок и начинали биться — 22-я школа против 42-й.
А я жил в это время в совершенно другой атмосфере, оставался после работы и шёл смотреть какую-нибудь «Жизель».
— А потом — повестка?
— Да, в конце концов даже на работу пришли, отправили на медкомиссию. Один присоветовал: нанюхайся анилиновой краски, и харкай. Но я не стал этот перформанс реализовывать, в итоге загремел на два года. Повезло, служил на Фрунзе. Раньше на «холодильник» приезжали «покупатели», и вот один такой смотрит — работник оперного театра, художник. Берём — оформлять ленинскую комнату. Их много было по городу. В итоге писал Ленина, воинов, гербы Советского Союза. Много рисовал. И для себя, в том числе.
Об армии не жалею. В это время мой бесконечный романтизм принял какую-то структуру, и я начал дико учиться. Два-три года буквально не спал, чтобы освоить математику — я её и грыз, и скрёб, чтобы догнать то, что было упущено в школе.
— Вот как вы все совпали!
— Ну да, Сибстрин сам по себе был арт-центром, там был хороший зал, куда приглашали на творческие встречи режиссёров уровня Тарковского, к примеру, приезжал Константин Райкин. Там же устраивали спектакли, и мы с Андреем Черновым как-то даже рисовали к ним декорации. Я в то время начал свои опыты с аэрографом, это был период увлечения гиперреализмом, в котором мы совпали с Иваном Шалминым, он тогда сделал два на три метра лица Брежнева, Ленина, совсем как Чак Клоуз.
— Для таких проектов требовалась мастерская.
— А где её взять! Но мы нашли подвальчик, оборудовали его и провели аренду через зоопарк. Результатом нашего сотрудничества стал расписанный синий забор зоопарка на Гоголя, мы нарисовали зверей в духе гиперреализма.
Все изображения сорвали и унесли в первую же ночь. Будем считать, что народ изголодался по визуальной культуре!
— А когда вы разошлись, такие разные?
— А мы никогда вместе и не были — время от времени пересекались, но потом каждый снова занимался своим. Мне всегда важна была моя собственная феноменология, нечто совершенно новое. Я чем всю жизнь занимаюсь — отслеживаю всё визуальное пространство, как огромный сканер, и это для меня способ энергетической подпитки.
— Ты идёшь по жизни, как звезда и первопроходец, в том числе в выборе техники — аэрограф, платина, видеоарт.
— Во времена экспериментов с аэрографом я ещё даже не приоткрыл тайные двери изобразительного искусства. Только с конца 80-х начал приближаться к пониманию, что такое станковое искусство, графика, живопись, что это некое самодостаточное художественное высказывание. В 90-х я побывал на нескольких графических творческих дачах и заявил о себе в Москве как художник-абстракционист. Хотя тогда ещё так себе посматривали на эти «-измы»…
В конце заезда нужно было сделать выставку, и мой куратор постоянно повторял: «Ну, я к этому твоему не имею никакого отношения!»
— Ты никогда, кажется, в себе не сомневался, шёл по жизни художником — как Александр Давидович Шуриц.
— Не поверишь, он тоже работал в НИИКЭ, по распределению сюда приехал, он ведь дизайнер. А когда я работал в оперном, у него там была мастерская, и я к нему приходил наблюдать за процессом создания картин. К тому же он из Москвы привёз хорошую библиотеку художественных альбомов…

Трудился в НИИКЭ и приятель моего отца по горам, фотограф Эдик Керзон. Там тусили и Миша Паршиков, и Сергей Мосиенко, Володя Мандриченко и многие другие. Необычное творческое место было.
— Это самоощущение помогало или мешало? Что я — художник, я — особенный человек.
— Художник, как и любой другой профессионал, должен точно знать, чем он занимается. У меня это понимание есть, я знаю себе цену. Кроме того, мне повезло, что я довольно рано начал сотрудничать с музеями.
Как раз после этих творческих дач реставратор Валера Силаев привёл меня в Третьяковку, я показал свои рисунки в отделе графики, а там сразу взяли и купили!
Деньги небольшие, но для 33-летнего художника эти 200 долларов были крайне приятны. А дальше пошли такие «ямы» — сколько бы ни трудился, ничего… Тут надо отдать должное моим родителям, которые очень тактично смотрели на это моё абстрактное искусство, в котором они тоже не очень разбирались, но при этом всегда поддерживали.
— Расскажи про свои корни. Всё это завораживает — продолжение рода украинской знати, французские дворянские корни…Ты в детстве знал обо всём этом или родители скрывали?
— Секрета из этого не делали. Я бывал в Харькове, у двоюродных бабушек, они рассказывали. В истории нашей семьи переплелись разные фамилии и ветви разных родов, среди них имя деда, Савченко-Бельского, которого расстреляли в 37-м, он был военным ветеринаром, ставившим на ноги армейских лошадей, участвовал в Первой мировой войне. После его гибели бабушка переписала детей на свою фамилию, Мартынова. Сама она происходила из рода Скалонов, французских гугенотов, предки которых попали в Россию ещё при Петре I. А у её сестры, которая училась в Швейцарии на курсах немецкого педагога Фридриха Фребеля, был свой частный детский сад. У меня сохранились книги с её экслибрисом.
В их квартиру в Харькове я входил, как антикварный фетишист, мне всегда очень нравились старинные вещи, а у них дома была настоящая антикварная лавка.
— После рассказов о дворянском прошлом все эти приметы досуга господ с голубой кровью — гувернёры, лошади, балы — должны сниться…
— Всё было, даже фамильное серебро. Но как-то не снилось.
— Мне кажется, в вашей семье культ отца. И, похоже, совершенно оправданно!
— Он приехал в Новосибирск по распределению, его как сына врага народа отправили куда подальше. Был кандидатом геологических наук, занимался стратиграфией, то есть по последовательности залегания и взаимоотношениям слоёв и толщ разных пород устанавливал их возраст. Тут вот лава, тут океан. Часто бывал в экспедициях, помню, как мы сплавлялись по Оби до Салехарда, это были красивые нетронутые места — тогда там ещё жили ханты и манси. Мы приезжали к ним за рыбой, покупали нельму. Я был ещё ребёнком и чувствовал себя, как в этнографическом музее. Например, помню, что там была деревня Ёлка-Шапка, она, как Венеция, вся стояла на сваях. Спасибо родителям, было много ярких моментов.

Кроме того, отец был мастером спорта по альпинизму, чемпионом СССР. Ходил в связке с выдающимся альпинистом Виталием Абалаковым, он был наставником отца. Как-то вместе они попали в камнепад, чудом отскочили, не угодили в эту мясорубку.
— Во главе всех процессов стоит отец!
— Он был с харизмой. Кстати, хорошо рисовал — у него точная рука, лёгкость в карандашной технике.
— Логично, что ты тоже начал рисовать — у тебя же французы в роду.
— Я единственный из братьев сам выбрал себе будущее. Когда вырос, родители были уже в возрасте, я ведь третий и младший ребёнок в семье. Ехать в столицы — нужны были деньги, возможности содержать меня удалённо не было. Хотя в Питере жил тогда троюродный дед с фамилией Мартынов, он преподавал в художественной школе, и меня ещё лет в 13 водил по Эрмитажу и по Русскому музею, рассказывал про Филонова, а ведь этот художник ещё под запретом был, никто его и не знал.

Худграф тогда не котировался, и в итоге я пошёл с приятелем на подготовительные в Сибстрин, там же в первый раз повстречался с Костей Скотниковым.
— Как ты выбираешь свою линию — она от ума или технологии?
— У меня есть формула из Кастанеды: «Когда следуешь по пути духа, иногда встречаешь знаки силы». Для меня изображение — знак силы.
Я крайний индивидуалист, мне интересна своя феноменология. Обычно свои работы никак не называю. Пусть зрители сами находят — или не находят — путь и смысл.
— У Грицюка так часто — работы без названия.
— Я многим Грицюку обязан, много на него в молодости смотрел. Он во мне что-то важное «шевелил», и лет десять я точно был «под тенью Грицюка». Были даже состояния синестезии, что-то похожее меня накрывало в Харькове, под влиянием Айвазовского.
— Почему не уехал отсюда? Сам говоришь, «город глухой к искусству».
— Почему я должен уезжать? Это пространство меня питает, и здесь меня посетили самые яркие визуальные откровения. А вот социум — в среднем — постсоветский, глухой к искусству, это правда.
— Ты просто последователь восточной философии, умеешь возноситься над проблемами.
— Вся японская литература пронизана философией — чань- и дзен-буддизмом. Я действительно изучаю её, и в какой-то степени практикую. В этом году купил пятикнижие Малявина, которое посвящено основам даосизма, Лао и Чжо. Прочитал все трактаты, и они для меня много значат.

Кроме того, с 80-х годов прочёл много японцев, начиная с Кобо Абэ, Танидзаки, Ясунари Кавабаты до средневековой литературы.
Любопытно, что у японской литературы есть прямые пересечения с русской. Например, Акутагава вел диалоги с Гоголем и Достоевским, постоянно встречаются переклички.
При этом японский мир и идейно, и визуально совершенно другой. Например, представь, ты идёшь по Токио и видишь брутального ронина, у которого на поясе тьма ножей и ножниц, а он аккуратненько выстригает травку между плитками…
— Ты справился со своими внутренними страстями и с универсализмом?
— Без страстей нет жизни. Страсть — это энергия. Главное, направить её в нужное русло.
У Микеланджело тоже была страсть — смотришь во Флоренции на его скульптуры, и кажется, что ему материал не сопротивлялся, и насилия над материалом никакого нет.
— А тебе сопротивляется?
— После аэрографа я увлёкся рисунками, появились первые опыты с печатной графикой. В 90-е была живопись — большие холсты и абстракции. Потом, в конце 90-х, возникла частная галерея Le Vall и яркие проекты с участием зарубежных художников, так в Новосибирск прямиком с Брайтона приехала Сью Голлифер и привезла цифровую графику.

С этого момента я тоже начал свои эксперименты с цифровым искусством. Переход был мягким и естественным. Сначала я в карандаше делал минималистические абстракции, потом такие же начал создавать в компьютере. Позже возник медийный Digital Line с архитектором Виталием Трохимюком, он помог анимировать мои работы и собрать первые 3D-объекты. Эти мои работы — и цифра, и живопись, и графика, и объекты — остались в Русском музее.
Потом с галереей «Старый город» — с Анной Терешковой и Светой Коган — мы сделали несколько проектов в Москве, в частности, на «Арт-Москве». Это были две большие инсталляции — широкоформатная печать и мультимедийные проекты. Выставлялся на Московской биеннале, где мой брат, Андрей, был генеральным директором. Мы с Андреем с детства понимаем и чувствуем друг друга, его уникальность в том, что он умеет создавать международные диалоги и всегда дорожит своей репутацией.

Из значимых художественных экспериментов — сотрудничество с мастерской FACTUM arte (Мадрид, Испания), с которой работали Марина Абрамович и другие мировые величины из мира искусства.

В прошлом году в «Белой галерее» в «Победе» показал важный для меня проект, Fumimg Mirror. Это печатная графика на досках, обработанных особым способом, с помощью левкаса, поверх которого нанесено сусальное золото или серебро, а потом уже изображение.
— Иконная технология?
— Это древнейшая технология I–III веков, которая использовалась не только в иконной живописи, но и в фаюмских портретах, например.
— Одного не понимаю — почему долго в Союз художников не принимали?
— Действительно, 13 лет отклоняли заявку, не понимали мои работы.
Шуриц, кстати, поражался, дескать, когнитивный диссонанс — преподаватель академического рисунка увлечён абстрактным, цифровым, мультимедийным. А я просто не останавливаюсь. Иду вперёд.
поделитесь статьей